Уже на рассвете «газик», проехав вдоль Высокой глинобитной стены, остановился у двустворчатых ворот и посигналил. Ворота отворились, впустили машину и закрылись вновь.
— Виходы, — сказал водитель.
Пассажир вышел, поставил на землю сумку, потянулся, подвигал ногами, разминая затекшие мышцы, спрятал в карман очки и осмотрелся. Он стоял на ровной площадке, с трех сторон замкнутой стеной. По внутреннему ее периметру густо росли деревья, черные и безлиственные в это время года. С четвертой стороны возвышался дом. Первый этаж дома выходил на площадку сплошными окнами застекленной веранды, обрамленными эффектными фигурными переплетами. С галереи второго этажа вниз вели выгнутые боковые лестницы, забирая фасад в клещи. Приехавший остановился взглядом на внушительной двери в самом центре веранды и стал ждать, задумчиво покручивая ус. Ненароком крутанул посильнее — и усы остались в пальцах. Молодой человек укоризненно посмотрел на них, вздохнул и положил в карман рядом с очками.
Из-за угла дома вслед за мальчиком, отворившим ворота, показался седой плотный мужчина, похожий на нестарого Жана Габена, в меховой жилетке, неспешной хозяйской походкой приблизился к молодому человеку и протянул ладонь, широкую как лопата.
— Все хорошо? — спросил он, стискивая руку гостя.
— Да, спасибо, Михаил... Михаил... — Отчества ему не сказали.
— Дядя Миша... А, Асланбек!
Дядя Миша обратился к вышедшему из «газика» водителю и веско, внушительно выговорил десятка полтора каркающих звуков. Водитель закивал головой и закаркал в ответ. Дядя Миша повернулся к молодому человеку.
— Паспорт давай, пожалуйста.
— А-а?... — начал тот, но осекся под взглядом дяди Миши, наклонился к сумке, расстегнул молнию на боковом отделении и, выпрямившись, вложил книжечку в черном футляре в протянутую ладонь.
— Без тебя поездит, страну посмотрит, другим человеком вернется, — хохотнул дядя Миша и передал паспорт водителю. Тот вернулся за руль, захлопнул дверцу и завел мотор. — Ну, бери свой мешок и пошли в дом. Тебя уже ждут.
— Так, понятно, — сказал щуплый, похожий на воробья человек, довольно бесцеремонно подергав Павла за нос. — Ломали когда-нибудь?
— Что ломал?
— Ну, нос, разумеется.
— Бывало. В детстве два раза.
— Это хорошо. Выправим. — Проворные пальцы побежали выше, к вискам. — Здесь и здесь подтяжки сделаем. Тут подкоротим.
— Совсем как новый будешь, — заметил дядя Миша. — Молодой, красивый.
— Зайду часиков в восемь, сразу после больницы. Подготовьте все. А вам — помыться, побриться хорошенько, виски убрать до сих пор, — заявил щуплый Павлу. — Ничего не есть.
— А пить можно?
— Вино нельзя, а вообще можно.
— Золотой человек, — сказал дядя Миша, проводив врача до ворот и вернувшись. — В Москве работал. Артисткам морды лепил, генеральшам. Ты не бойся, это не больно, противно только и заживает долго... Голодный, да?
— Но он же сказал ничего не есть...
— А, мы ему не скажем. Я разрешаю.
Поселили Павла в задней части дома, в маленькой каморочке, обогреваемой кирпичным дымоходом от кухонной печки. Обстановка была самая спартанская — раскладушка в углу, табуретка, больничная тумбочка, в стене — гвозди для одежки. Впрочем, сами хозяева ютились в таких же клетушках, а анфилада парадных комнат с дорогой полированной мебелью, коврами, хрустальными люстрами и блестящим наборным паркетом пустовала. Лишь изредка там принимали родственников, знакомых, соседей, а те, хоть и многократно видели это великолепие, да и сами, как правило, жили не хуже, всякий раз восхищенно закатывали глаза и говорили: «Вах!» Иначе нельзя — кровная обида.
Об этом, посмеиваясь, рассказал Павлу дядя Миша, сам же он подобных сцен наблюдать не мог — его скрывали от посторонних глаз. Поскольку в жилой части дома с утра до ночи крутился разный приходящий народ, Павел безвылазно сидел в своей каморке и писал длинные письма Тане и Нюточке; потом эти письма употреблялись на растопку. Круг его общения ограничивался круглолицей и языкастой женой дяди Миши Мадиной и младшим сыном Георгием, школьником, бледным узкоплечим заморышем, которому никто не давал его четырнадцати, и изредка — самим дядей Мишей, который в доме появлялся нечасто и ненадолго. Больше здесь никто не жил — старший сын давно уже обзавелся собственным хозяйством, средний учился в Москве. Раз в два-три дня появлялся коротышка доктор, менял повязки, снимал швы, осматривал Павла, что-то бурча под нос.
Поздно вечером Павел гулял во дворе, аккуратно перешагивая пятачки черной грязи, жирно поблескивающей в косом свете уличного фонаря, глядя на крупные южные звезды, на темный профиль соседской крыши. Он испытывал чувство какой-то пространственной дезориентации. Он знал, что этот дом и двор стоят на зажиточной окраине города и что город этот называется Майкоп, но все это оставалось для него пустым звуком. О белые стены, очертившие его мир, могли с тем же успехом колотиться волны Мирового океана. Он помогал Мадине по хозяйству, узнавая попутно много любопытных вещей — как пекут лаваш, как варят медовое пиво, как приготовляют прозрачный пряный суп с клецками, помидорами и грецкими орехами. У этого вкуснейшего супа было совершенно непроизносимое название. Потом они выкуривали по трубочке ароматного желтого самосада и болтали о всякой всячине. При всей словоохотливости хозяйки некоторые темы табуировались ею намертво. Павел не услышал от нее ни слова о делах мужа, а ему она ничего не дала сказать о причинах, приведших его сюда.
Как-то он посетовал на вынужденное безделье, и Мадина предложила ему позаниматься с Георгием — мальчик много болел и безнадежно отставал по всем предметам. На следующий день она вошла в комнатушку Павла, держа плетеный стул и подталкивая слабо упирающегося Георгия.